Михаил Рабинович

ЖЕНЩИНЫ В ЕГО ЖИЗНИ

     В сущности, каждый человек достоин жалости.
     - Представь, - говорит Гольдинский, - ты готовишься, скажем к шахматной игре: изучаешь дебюты, анализируешь партии выдаюшихся мастеров прошлого, занимаешься общефизической подготовкой...
     "Это аллегория", - понимаю я.
     - Вспоминаешь собственные успешные... гм... комбинации, встречи и ошибки...
     Гольдинский зануден.
     - Не чавкай, - говорю я. - И при чем тут шахматы? Я же спросил тебя про Верку.
     Гольдинский пережевывает пищу тщательно. Это полезно для здоровья.
     - И вот игра начинается, - говорит он. - Пожатие рук, время пошло. Первый, малозначительный ход, начинающий, впрочем, борьбу по всему полю - развитие отношений, то есть, фигур... слабые и сильные поля, жертва качества за инициативу, скрытые угрозы... Ты делаешь нормальные, естественные ходы и вдруг понимаешь, что твое положение очень тяжелое.
     - Почему?
     Гольдинский улыбается. В этой улыбке - отражение тягот всей тысячелетней истории нашего народа.
     - Неожиданно выясняется, - говорит Гольдинский, - что вы играете не в шахматы, а в городки.
     Мы встречаемся с ним каждую пятницу вот уже два года. Поэтому я к нему немного привык.
     - Городки? - спрашиваю я. - Почему городки?
     - Если бы я знал, - вздыхает Гольдинский. - Но понятно, что ход конем с ж-один на эф-три, вполне приемлемый для шахмат, с точки зрения городошного спорта выглядит нелепо. Зрители смотрят на тебя как на сумасшедшего. Про партнера я уже не говорю.
     Я заканчиваю свой ланч раньше и внимательно смотрю на Гольдинского. Что-то он полысел в последнее время.
     - В общем, мы с Веркой расстались.
     Музыка, из-за которой мы, собственно и ходим в этот китайский ресторан, обрывается.
     - Тут есть несколько вариантов, - говорю я. - Можно подать протест в шахматную федерацию. Можно всеръез заняться городками, чтобы продолжить борьбу. Можно...
     Гольдинский меня перебивает.
     - Можно сделать вид, что так и должно быть: один играет в шахматы, другой - в городки. Но у городошника преимущество - бита в руках. А у шахматиста только мощь интеллекта.
     Гольдинский с уважением поглаживает лысину.
     - Мы расстались с Веркой, - говорит он и улыбается. - Стоит ли жаловаться... гневить Того, Кто Устанавливает Правила. В молодости я встречал человека и думал: "А ведь когда-нибудь я обязательно увижу его в последний раз. Понимаешь, в последний... "
     - Сейчас это, конечно, стерлось, - добавляет он как бы с сожалением.
     Гольдинский, оказывается, был женат, и на удивление долго. Узнал я об этом случайно.
     Дело в том, что Гольдинский писал роман. В одну из наших первых пятниц он неожиданно принес пухлую папку, перевязанную розовым бантом. Я согласился не пачкать листы жирными пятнами, и на таких приемлемых условиях получил рукопись на неделю.
     Это был удивительный роман. Действие переносилось из страны в страну, из одной исторической эпохи в другую. Герой, в блестящих чертах которого не было, казалось, ничего от автора, изящно разъяснял сложные философские теории, устройство технических аппаратов будущего, таинственные загадки прошлого.
     Роман был наполнен непонятными аллюзиями и ссылками на незнакомых мне исторических личностей. Язык его, аккуратный и изысканный, был несколько суховат.
     В общем, я был потрясен.
     Только одна сюжетная линия показалась мне выбивающейся из общей структуры произведения: когда после очередных путешествий герой возвращался к своей жене, то описание ее недостатков и стиля поведения сопровождалась грубо-эмоциональными выражениями или, наоборот, занудно-меланхолическим завыванием. Казалось, эти строки писал другой человек.
     Иногда просто шло несколько страниц нецензурных ругательств без каких бы то ни было литературных вкраплений.
     - Здесь ты, пожалуй, переборщил, - сказал я, показывая Гольдинскому одну из подобных страниц.
     - Но ведь она такая стерва, - ответил Гольдинский, и удивления на его лице было больше, чем любых других чувств. - Такая стерва...
     Жена Гольдинского жила в другой стране. Даже на другом континенте - в немецком городе Кельне. Если бы они находились ближе друг к другу, это было бы опасно для обоих.
     - После каждого телефонного разговора с ней, - говорит Гольдинский, - у меня бьется сердце в висках.
     Сейчас вид у него еще более вялый, чем обычно. Осень. Осенняя пора тяжело действует на таких аккуратистов, как Гольдинский: есть какой-то непорядок в беспомощном круженье желтых листьев, в надутых ветром щеках луж, в низких, будто разломанных, облаках.
     Здесь, в китайском ресторанчике, ничего этого не видно. Вежливые официанты улыбаются нам, постоянным посетителям, широко и радостно.
     - Все это фальшь, игра, - произносит Гольдинский, - но пусть лучше мне притворно улыбаются, чем искренне говорят, что я мерзавец и шкаф.
     - Шкаф? - переспрашиваю я и осекаюсь. Гольдинскому может быть обидно, что я не удивился слову "мерзавец".
     - Шкаф, - подтверждает он, - Шкаф, набитый чем-то - я не разобрал, чем. К счастью, была плохая слышимость.
     Жену Гольдинский вспоминает все чаще.
     Благодаря одному из разговоров с ней Гольдинский приобрел дом.
    Он решил разбогатеть, пусть медленно, но с большой степенью вероятности.
    Поэтому он купил акции IBM.
    Гольдинскиий открыл счет в фирме, которая позволяла совершать все финансовые операции на бирже самостоятельно, с экрана компьютера. Не сомневаюсь, что он изучил множество материалов прежде, чем выбрал время для покупки. Не учел он только одного - в это же время ему на работу позвонила жена. (Вот что я заметил - всех своих подруг Гольдинский называет по имени - Верка, Танька, Нинка, - а вот имя жены, причем, бывшей, даже не произносит. - Звонила жена, - просто говорит он, и улыбается при этом... Осень, осень).
    Так вот, позвонила жена. Скандал начался легко и уверенно.
    - Можешь себе представить, - говорит Гольдинский, - что я видел на экране своего терминала.
    "Он чавкает, - думаю я, - странно: ест аккутратно и чавкает. За два года я не могу привыкнуть к этому. Странно".
    - Вместо ста акций я купил тысячу. Набрал лишний ноль, понимаешь.
    Вечером, дома, Гольдинский ужаснулся еще одной своей ошибке - вместо ценных бумаг солидной корпорации он приобрел акции расположеной в техасской дыре мелкой компании, которая производила скрепки, точилки и календарики с изображениями красоток, обнаженных до максимально допустимых существующим законом пределов.
    Символ этой компании от IBM отличался лишь на одну букву, и разгоряченный Гольдинский перепутал.
    На следуюший день на работу Гольдинский не пошел. Биржа обычно открывается в девять тридцать. Избавиться от техасской компании надо как можно раньше.
    Гольдинский сидел у своего компьютера и смотрел на часы.
    В девять двадцать пять позвонила жена. Гольдинский сразу сказал, что ни сил, ни желания, ни времени скандалить у него сегодня нет, но жена что-то ответила...
     В ресторане мы сидим всегда за одним и тем же и столиком. Гольдинский берет одно и то же - курицу с овощами. И вообще, тут ничего не меняется. Развешенные по стенам картины напоминают о постоянстве и спокойствии - лебеди в пруду, рисовые поля, лунная дорожка...
    Недавно появился еще один сюжет - обнаженая девушка обнимается с бледным и тоже неодетым юношей. Детали картины, правда, скрыты в ночи.
    - Они в экстазе, - спокойно говорит Гольдинский. - Но смотри, как умиротворены их лица.
    Любовь - это высшая мудрость, - он поглаживает лысину, - хотя и довольно низкое занятие.
    Нас любят в этом китайском ресторане. Мы даем щедрые чаевые.
    - У этой музыки - ты чувствуешь - запах мандаринов.
    Мне не хочется ничего отвечать. И не надо - Гольдинскому сейчас не нужен собеседник - он сам будет перебрасывать мостик от одной своей мысли к другой, пока не окажется на качающемся мостике через немецкую реку Рейн и не сорвется в привычную пропасть.
    С женой он познакомился на первом курсе.
    Сказать, что к тому времени он не знал о тайне отношений между мужчиной и женщиной было бы неверно: во-первых, разве кто- нибудь может похвастаться тем, что полностью постиг эту тайну, а, во-вторых, были ведь у Гольдинского какие-то отличницы, по английскому и по литературе, и после свиданий с ними - Гольдинский описал это в своем романе - все тело героя горело, будто после душа.
    Для чистоплотного Гольдинского это высшая степень похвалы - думаю, что отношения зашли далеко.
    Однако Гольдинский был отягощен необоснованными иллюзиями, ненужным джентльменством и невнятными желаниями.
    Все многообразие духовной жизни сводится, как выянилось, к монотонным с эстетической точки зрения, способам получения немыслимого наслаждения. По крайней мере, так написал Гольдинский в своем романе - возможно, по другому поводу.
    В тот день, когда Гольдинский в самый первый раз позвал жену к себе домой, и они лежали, обнявшись, голые и беззащитные - у Того, Кто Устанавливает Правила, видно, было много свободного времени, и он обратил на них внимание.
    Так или иначе, но Гольдинский попал под обаяние жены как под трактор.
     - Так вот, в девять двадцать пять позвонила жена. Мы проругались с ней до четверти одиннадцатого, - сказал Гольдинский.- Знаешь, бывают такие моменты, когда время летит незаметно.
    - Потом я положил трубку. Ну, не положил, а бросил... - Гольдинский улыбается. - И сразу, как только смог, посмотрел на свои акции.
    Гольдинский рассказывает это уже не в первый раз. Я знаю, что случилось: техасскую компанию купил промышленный гигант, которому как раз не хватало скрепок. Или, скорее, календариков.
    Акционеры (а их оказалось очень мало) увеличили капитал в два с половиной раза. Акции компании подскочили мгновенно.
    Сообщение о промышленном гиганте пришло рано утром. Если бы Гольдинский продал свои акции до разговора с женой, а не после, он бы не заработал в этот день сто тысяч долларов - сумму, достаточную для первого взноса на покупку дома.
    Это получилось случайно, вопреки логике. Правила какой игры должен был нарушить Гольдинский, чтообы ему так повезло?
    Причем повезло вдвойне. Слухи о промышленном гиганте оказались ложными. В тот же день цена акций опустилась на прежний уровень, а потом еще ниже.
    - Повезло, - говорит Гольдинский. - Как будто я бежал в толпе марафонцев по Бруклинскому мосту... Вдруг налетел ветер, ураган... Подхватил меня и неренес на другую сторону моста... А всех остальных сбросил в воду. Впрочем, повезло ли?
    Однажды ночью Гольдинского разбудил беспрерывный стук в дверь. То-есть, не разбудил - Гольдинский не спал, потому что ждал телефонный звонок - но все же...
    На пороге купленного из-за невероятного стечения обстоятельств нового дома стояла нервно шепчущая что-то на английском совершенно голая женщина. Рассказывая об этом, Гольдинский, впрочем, употребил более нейтральное слово "нагая".
    И вообще, он сделал упор на английский язык этой женщины. (Когда мы приехали в эту страну, то делили людей не на мужчин и женщин, а на своих и чужих - американцев и русских... или на белых и черных - как в шахматах.) Женщина поблескивала на фоне луны.
    Гольдинский впустил нагую гостью в гостиную. Он тоже был неспокоен - в это время его дочка (от жены, конечно) была в воздухе. Дочка летела не от Гольдинского и не к нему, но обещала позвонить как только доберется. Первый в жизни самостоятельный полет. Следующий будет к Гольдинскому. Они так договорились, но Гольдинский все же не был в этом уверен.
    Женщина объяснила, что она живет в соседнем доме и что сбежала от мужа, который совершенно безосновательно извел ее ревностью, а сейчас грозится убить и ее, и вымышленного любовника.
    Одежду она не попросила, наверное, постеснялась. Гольдинский предложил ей халат. Тут как раз ворвался муж - с ружьем, естественно.
    Женщина завизжала.
    Совершенно некстати Гольдинский вспомнил название пьесы Погодина "Человек с ружьем"... а потом Ленина и, вообще, всю свою жизнь - оловянных солдатиков, октябрят, кошку Мурку, школу, институт, первый поцелуй, первый скандал... всю жизнь - так обычно бывает в конце, говорят знающие люди.
    Муж нагой женщины был пьян и много говорил. Его английский был в тот момент непонятен Гольдинскому.
    - Положите ружье, - сказал Гольдинский по- русски. - Я сейчас все обьясню. Это недоразумение.
    Тогда его собеседник выстрелил.
    Женщина опять завизжала.
     - Подумать только, - говорит мне Гольдинский, -на каких-нибудь пять.. ну, шесть метров ближе и...
    Он вздыхает и улыбается.
    - Я бы имел возможность задавать какие угодно вопросы Тому, Кто Устанавливает Правила.. Насчет стрельбы в эндшпиле тоже... Одна пуля попала в телевизор.
    - А другая? - спрашиваю я.
    - Она не выпущена, - говорит Гольдинский, - пока не выпущена, я имею в виду.
    Соседка, восхищенная его мужеством, теперь приходит к нему часто и готова на все. Ее мужа посадили в тюрьму, где он вел себя хорошо, и его выпустили. Дочка Гольдинского позвонила сразу - ее первый полет прошел нормально. Она совсем выросла, дочка, подумать только. Когда-то Гольдинский учил ее играть в шахматы, и она проявляла к этому способности, только не любила проигрывать - вдруг объявляла, что они играют в поддавки.
    Муж соседки снова дома, а она приходит к Гольдинскому, говорит ему по-английски невероятные слова и любуется, как он ест. Гольдинский ждет второй выстрел и новый звонoк.
    - Жена спросила, мол, неужели нашлась женщина, которая считает меня мужественным...
    Гольдинский улыбается не так, как всегда.
    Мы встречаемся с ним каждую пятницу в китайском ресторане, вот уже три года. Опять осень. Звучит мягкая музыка. Гольдинский ест курицу с овощами. Я рассматриваю картины на стенах. Той, на которой влюбленная пара - нигде нет, как будто никогда и не было.

СУМАСШЕДШИЕ ЛЮДИ

     По вечерам в Центральном парке насилуют всех желающих. Потом о таких случаях сообщают радио и телевидение, мэр сердито стучит ладонью по микрофону, но выясняется, что преступление совершено не на расовой почве, а от избытка птиц на ветках и из-за отчима насильника, который двадцать лет назад, в ванной, дотрагивался до его, насильника, невинного ещe тогда полового органа, омрачая таким образом и без того несчастливое начало его, насильника, жизни.
     Не на расовой почве! И все радостно вздыхают.
     К утру следов преступления - даже если его и не было - уже нет. Дорожки парка заполняют любительницы бега и солидные люди в костюмах от Версаче.
     Спортивная форма некоторых бегуний столь хитроумна, что, соблюдая правила приличия, всe же выставляет напоказ кое-какие интересные подробности. Спешащие на работу, стараясь не отстать, спешат ещe больше.
     Где-то там, среди них, с чуть приоткрытым ртом, двигаюсь и я. Меня можно отличить по костюму - не от Версаче. Хотя очень, очень хороший костюм. Зачем же тратить лишних триста долларов - костюм такой же, как от Версаче. Так что по костюму меня не отличить.
     - Мистер, мистер, - кто-то зовeт меня.
     Женщина, средних лет. Взгляд у неe хриплый и прокуренный.
     Я даю ей квотер. Вообще, в Центральном парке много сумасшедших. Определить их легко - утром в парке все сосредоточены и молчаливый. Если кто-то разговаривает, то он, скорей всего, сумасшедший.
     - Мистер, мистер, - говорит женщина, - ты думашь, что уже выполнил свой долг. Я даю ей доллар. Она смотрит внимательно, с улыбкой - так улыбается учительница первого класса, проверяющая тетрадки, когда находит забавные ошибки своих подопечных.
     - Я не говорю по-испански. Я не понимаю, что вы мне говорите.
     - А я могу только по-испански.
     Я развожу руки с фальшивым сожалением. Ничего, для Центрального парка сойдeт.
     Женщина вдруг начинает плакать, даже не плакать, а рыдать - она садится на корточки, прижимает голову к коленям, будто стараясь занять как можно меньше места в этом парке.
     - Я любила его, - говорит женщина, успокаиваясь. - Это не было ошибкой. Любить можно, хотя это больно. Он привeл большую белую бабу и сказал, чтобы я уходила.
     Я даю ещe доллар.
     - Я сама виновата - слишком долго морочила ему голову. Он хотел меня и добивался два дня. Он привeл меня в кафе, а там пела Бритни Спиэрс, если бросить в машину квотер. Мы пошли в туалет, сюда, в парк, и нищая при входе не хотела его пускать со мной в женский, и он дал ей доллар, не пожалел.
     Я ухожу от этой женщины, она не идeт за мной, но говорит всe громче.
     - Вначале я слишком долго морочила ему голову, а потом он привeл большую белую бабу. Мы плохо поняли друг друга.
     Я иду быстро и уже не разбираю, что она говорит. Кажется, про злой рок, который помешал им. Нельзя слушать. И никакой жалости здесь не требуется.
     Два доллара двадцать пять центов - я сделал всe, что мог. Молча, разговаривать не надо.
     - Все считали нас замечательной парой.
     Человек кажется мне знакомым. Ну конечно - каждый день я вижу его у входа в кафе "Харли Дэвидсон", на углу шестой и пятьдесят шестой. Он всегда там - сидит, дружелюбно разговаривает с прохожими, поeт, держа в руках стаканчик из-под кофе. Я даже решил, что он хозяин кафе. А вот в парке я его раньше никогда не видел.
     - Мы были прекрасной парой.
     У Харли Дэвидсона есть одна особенность - во время беседы он делает приседания: сгибает ноги, а руки вытягивает вперeд. Иногда одно приседание, а иногда три подряд.
     - Она уже собиралась бросить моe нью-йоркское яблоко к подножию еe канадского клeна... то есть, если я правильно себя понял, она рвалась приехать сюда. Мне было так легко с ней - как будто я летал на воздушом шарике.
     Харли Дэвидсон поднимает голову, глядит на покинутые листьями ветки и спрашивает:
     - Вы летаете во сне?
     - Да, - говорю я. - Но сейчас довольно низко.
     - Пейте меньше жидкостей вечером, - советует он. - Мне было так легко... И вот однажды она не подошла к телефону.
     Он надолго замолкает.
     Я могу идти, но зачем-то спрашиваю:
     - И всe?
     - Да, - отвечает он и приседает.
     - Вы пробовали звонить на следующий день?
     - Пробовал. Не подходит.
     - Ничего не понимаю. Вы поругались с ней? Она переехала на другую квартиру? Или телефон сломался?
     - Нет, нет и нет, - отвечает Харли Дэвидсон, приседая при каждом моeм предположении. - С ней всe в порядке. Ну, почти...
     - Ага, всe-таки "почти". Расскажите.
     Иногда он просит деньги, тряся стаканчиком из- под кофе. Поэтому-то я и понял, что он не хозяин кафе. Надо было и сейчас дать ему квотер и идти дальше, на работу.
     - Дело в том, - говорит Харли Дэвидсон, - что она была в ванной. Ну, когда я звонил.
     - Но вы же звонили часто.
     - Да. И всегда она была в ванной. Просто совпадение.
     - Не понимаю.
     - Чего же тут непонятного. Во время моего звонка она принимала душ. Когда я набирал еe номер - Харли Дэвидсон несколько раз повторил этот номер, вместе с кодом Канады - то в эти же секунды какая-то непреодолимая сила тянула еe в ванную комнату, заставляла включать краны холодной и горячей воды, раздеваться...
     Тут он приседает не один и не три раза, как это принято в нашей беседе, а семь.
     - Не понимаю. А в следующий раз, когда вы звонили...
     - То же самое. Холодная вода, горячая вода, сброшенная одежда...
     Приседания.
     Почему говорят, что ветки на деревьях голые? "Голый" - человеческое слово, чужое.
     Птицы раскачиваются на голых ветках.
     - Но ведь можно было... Ну, хотя бы оставить сообщение на автоответчике.
     - Я не умею им пользоваться, - говорит Харли Давидсон. - Да и не в этом дело. Непреодолимая сила - как еe преодолеть?
     Мы молчим. Я молчу умело - у меня есть в этом опыт.
     - Женщина - может быть, вы ещe помните, я рассказывал о ней минуту назад - она почувствовала неладное, пыталась сопротивляться, упиралась ногами, расставляла руки в сторону, хваталась за дверную ручку, но... таинственная, непреодолимая сила, знаете ли... Женщина оказывалась в ванне вместе с оторванной ручкой.
     Я понимаю, что должен сделать что-то важное.
     Я даю Харли Дэвидсону доллар.
     Я захожу в кафе напротив парка, на углу пятьдесят восьмой и восьмой. Чашечка кофе - лучший способ борьбы с сумасшествием мира.
     Я сажусь в угол, спиной к стене, и обращаю внимание на молодую уборщицу в чeрно-красной фирменной форме. Она протирает пол мохнатой, как стайка тараканов, шваброй. Она печальна и одухотворена, эта уборщица. Я смотрю на неe, молчу и пью кофе.
     Входит новый посетитель, и уборщица замахивается на него своей шваброй, возмущeнно призывая его идти другим проходом, где сухо и где невозможно оставить следы на свежевымытой поверхности пола.
     Боже, еe же выгонят сейчас же, несмотря на чистоту, которую она тут развела.
     Я хочу сказать ей, обьяснить - может быть, поймeт. Машет шваброй, значит наша.
     Новый посетитель оказывается негром. У него чeрный кожаный портфель, но вместо костюма - джинсы и свитер. Странный тип.
     Ещe одна опасность для неe. Приехала, небось, три месяца назад из Вышнего Волочка, растерялась. Надо еe предупредить.
     Посетитель вдруг заговаривает с ней, показывая большие белые зубы и чeрный кожаный портфель; она останавливается, опирается на привычную швабру, молчит и поправляет форменную одежду.
     Когда-то она мечтала в Вышнем Волочке о чистой любви, а сейчас стоит, склонившись, с грязной тряпкой около подозрительного негра. У него в портфеле - вполне возможно - никакие не бумаги, а что-то чугунное, острое или на батарейках, опасное для неe, особенно если она окажется в пустынном месте парка по вероломному приглашению.
     Что я могу сказать ей?
     Кофе допит, пора уходить.
     Нельзя разговаривать.
     Я подхожу к ней и говорю, прикрывая себе глаза: "Будь осторожна, девочка... Будь..."
     Я иду к выходу, а она со шваброй за мной.
     - Что вы, - говорит она, - это же мой хороший знакомый, даже родственник.
     - Но он же... это..
     - Он брат моей гeрлфренд. Мы живeм с ней уже почти год.
     Я хочу спросить ещe что-то, но не получается.
     - Да, у меня был муж, но какой-то вялый. Особенно здесь. А Мэгги - сильная, решительная, стройная. Мне, оказывается, всегда нравились такие женщины.
     Я стою, держась за дверную ручку. Всe, что я думал - неправильно. Всегда неправильно.
     Она ласково гладит меня шваброй по ботинкам.
     - Не расстраивайтесь. У меня мама, там, в Вышнем Волочке, она и то поняла, смирилась.
     Я вижу деревья парка. Пора на работу. Почему бы вечером не вернуться сюда, сменив костюм на джинсы и свитер.
     На деревьях, раскачиваемые ветром, несколько птиц. Есть даже одна белая. Они резко, невпопад, каркают. Ну и что? Некоторые предпочитают ворон.

ТРАМВАЙ В НЬЮАРКЕ

    Пять лет и десять тысяч километров - достаточное расстояние, чтобы закрыть глаза и ни о чем не думать под стук колес. Да и про пять лет вспомнилось случайно, некстати. Просто стук колес такой же, как тогда. И форма окошек такая же: слева и справа - полуокружности, соединенные двумя параллельными прямыми. И водитель тоже объявляет остановки неразборчиво.
    ... Не оглядывайся. На последнем сиденье три здоровенных негра. Кричат, толкаются, плюются. Водитель их не останавливает. Он тоже черный, но боится. Или увлечен - он читает книгу. Толстую, без картинок. Ему интересно. К тому же надо объявлять остановки, и посматривать в окно, чтобы, по возможности, никого не задавить. Тем более, за окном дождь, дождь, дождь, хоть и жарко...
    На последнем сиденье три здоровенных негра. Кричат, хихикают... Женщины, лет по двенадцати.
    Закрыть глаза и ни о чем не думать под стук колес.
    Не оглядывайся.
     * * *
    Никакой связи с предыдущим.
     * * *
    Никакой связи. А ведь она так хотела. И я хотел. И телефон был отключен. И прочитанная книга уже обсуждена. И трамвай за окнами мелодично постукивал. И грузчики пункта приема посуды тихо матерились, придавая пикантность. И времени еще много было. Тогда казалось, что еще много. И пресловутый муж заведомо был за городом. И она тогда еще хотела. И я.
    И она - жена второго секретаря. Двойная опасность. И она тогда еще, кажется, хотела. И я тогда еще.
    Здесь таких женщин нет. И жары тогда не было. Ветерок слегка раскачивал занавески и мягко шелестел. И ноги у нее! И шея, и грудь, и нос, и уши - да, это было. Но ноги!
    И ушла. Не получилось.
    Квартира, конечно, так себе, потому что не ее. И не мужа. Хоть он заведомо за городом, лучше перестраховаться, Чтобы спокойно. Второй секретарь. Придает силы. Система разваливалась. Важно внести свою лепту.
    И - не получилось. Хоть она, вроде бы, согласна. Надо было еще работать в этом направлении. Довести до конца.
    Еще считалось, что просто беседа. И, мол, дождь, и ветер шелестит занавесками. От дождя и спрятались. А хозяев нет дома, а ключ есть... Ну, не смешно ли?
    Конечно, надо было еще работать. Довести до конца. Хоть в коммунальной квартире. Такая ей даже не положена по статусу: жена второго секретаря. Или его любовница. Все равно - не положена по статусу. И по возрасту. Не девочка двенадцатилетняя. Знала, зачем сюда пришли...
    Или это была не она?
    И не я?
    Не оглядывайся.
    Многое забывается. Забылись глупые надежды, глупые мечты и общественный диагноз болезни, которая сама по себе считалась признаком выздоровления... Многое забывается, Очень многое уже забыто. Еще чуть-чуть - и забудется все. Уже скоро. Надо потерпеть. Пока еще некоторые детали живут и мучают.
    Таких ног больше никогда не видел ...
    И ведь, возможно, хотела.
    И я. Сейчас, во всяком случае, хочу.
    Тогда?..
    Не помню.
    Это и называется ностальгией.