Михаил Рабинович
ЖЕНЩИНЫ В ЕГО ЖИЗНИ
В сущности, каждый человек достоин жалости.
- Представь, - говорит Гольдинский, - ты
готовишься, скажем к шахматной игре:
изучаешь дебюты, анализируешь партии выдаюшихся
мастеров прошлого, занимаешься
общефизической подготовкой...
"Это аллегория", - понимаю я.
- Вспоминаешь собственные успешные... гм...
комбинации, встречи и ошибки...
Гольдинский зануден.
- Не чавкай, - говорю я. - И при чем тут
шахматы? Я же спросил тебя про Верку.
Гольдинский пережевывает пищу тщательно. Это
полезно для здоровья.
- И вот игра начинается, - говорит он. -
Пожатие рук, время пошло. Первый,
малозначительный ход, начинающий, впрочем, борьбу
по всему полю - развитие
отношений, то есть, фигур... слабые и сильные
поля, жертва качества за инициативу,
скрытые угрозы... Ты делаешь нормальные,
естественные ходы и вдруг понимаешь, что
твое положение очень тяжелое.
- Почему?
Гольдинский улыбается. В этой улыбке -
отражение тягот всей тысячелетней
истории нашего народа.
- Неожиданно выясняется, - говорит
Гольдинский, - что вы играете не в
шахматы, а в городки.
Мы встречаемся с ним каждую пятницу вот уже
два года. Поэтому я к нему
немного привык.
- Городки? - спрашиваю я. - Почему городки?
- Если бы я знал, - вздыхает Гольдинский. -
Но понятно, что ход конем с ж-один
на эф-три, вполне приемлемый для шахмат, с точки
зрения городошного спорта
выглядит нелепо. Зрители смотрят на тебя как на
сумасшедшего. Про партнера я уже не
говорю.
Я заканчиваю свой ланч раньше и внимательно
смотрю на Гольдинского. Что-то
он полысел в последнее время.
- В общем, мы с Веркой расстались.
Музыка, из-за которой мы, собственно и ходим
в этот китайский ресторан,
обрывается.
- Тут есть несколько вариантов, - говорю я. -
Можно подать протест в шахматную
федерацию. Можно всеръез заняться городками, чтобы
продолжить борьбу. Можно...
Гольдинский меня перебивает.
- Можно сделать вид, что так и должно быть:
один играет в шахматы, другой - в
городки. Но у городошника преимущество - бита в
руках. А у шахматиста только мощь
интеллекта.
Гольдинский с уважением поглаживает лысину.
- Мы расстались с Веркой, - говорит он и
улыбается. - Стоит ли жаловаться...
гневить Того, Кто Устанавливает Правила. В
молодости я встречал человека и думал:
"А ведь когда-нибудь я обязательно увижу его в
последний раз. Понимаешь, в
последний... "
- Сейчас это, конечно, стерлось, - добавляет
он как бы с сожалением.
Гольдинский, оказывается, был женат, и на
удивление долго. Узнал я об этом
случайно.
Дело в том, что Гольдинский писал роман. В
одну из наших первых пятниц он
неожиданно принес пухлую папку, перевязанную
розовым бантом. Я согласился не
пачкать листы жирными пятнами, и на таких
приемлемых условиях получил рукопись
на неделю.
Это был удивительный роман. Действие
переносилось из страны в страну, из
одной исторической эпохи в другую. Герой, в
блестящих чертах которого не было,
казалось, ничего от автора, изящно разъяснял
сложные философские теории, устройство
технических аппаратов будущего, таинственные
загадки прошлого.
Роман был наполнен непонятными аллюзиями и
ссылками на незнакомых мне
исторических личностей. Язык его, аккуратный и
изысканный, был несколько суховат.
В общем, я был потрясен.
Только одна сюжетная линия показалась мне
выбивающейся из общей структуры
произведения: когда после очередных путешествий
герой возвращался к своей жене, то
описание ее недостатков и стиля поведения
сопровождалась грубо-эмоциональными
выражениями или, наоборот, занудно-меланхолическим
завыванием. Казалось, эти
строки писал другой человек.
Иногда просто шло несколько страниц
нецензурных ругательств без каких бы то
ни было литературных вкраплений.
- Здесь ты, пожалуй, переборщил, - сказал я,
показывая Гольдинскому одну из
подобных страниц.
- Но ведь она такая стерва, - ответил
Гольдинский, и удивления на его лице было
больше, чем любых других чувств. - Такая стерва...
Жена Гольдинского жила в другой стране. Даже
на другом континенте - в
немецком городе Кельне. Если бы они находились
ближе друг к другу, это было бы
опасно для обоих.
- После каждого телефонного разговора с ней,
- говорит Гольдинский, - у меня
бьется сердце в висках.
Сейчас вид у него еще более вялый, чем
обычно. Осень. Осенняя пора тяжело
действует на таких аккуратистов, как Гольдинский:
есть какой-то непорядок в
беспомощном круженье желтых листьев, в надутых
ветром щеках луж, в низких, будто
разломанных, облаках.
Здесь, в китайском ресторанчике, ничего этого
не видно. Вежливые официанты
улыбаются нам, постоянным посетителям, широко и
радостно.
- Все это фальшь, игра, - произносит
Гольдинский, - но пусть лучше мне
притворно улыбаются, чем искренне говорят, что я
мерзавец и шкаф.
- Шкаф? - переспрашиваю я и осекаюсь.
Гольдинскому может быть обидно, что я
не удивился слову "мерзавец".
- Шкаф, - подтверждает он, - Шкаф, набитый
чем-то - я не разобрал, чем. К
счастью, была плохая слышимость.
Жену Гольдинский вспоминает все чаще.
Благодаря одному из разговоров с ней
Гольдинский приобрел дом.
Он решил разбогатеть, пусть медленно, но с
большой степенью вероятности.
Поэтому он купил акции IBM.
Гольдинскиий открыл счет в фирме, которая
позволяла совершать все
финансовые операции на бирже самостоятельно, с
экрана компьютера. Не сомневаюсь,
что он изучил множество материалов прежде, чем
выбрал время для покупки. Не учел
он только одного - в это же время ему на работу
позвонила жена. (Вот что я заметил -
всех своих подруг Гольдинский называет по имени -
Верка, Танька, Нинка, - а вот имя
жены, причем, бывшей, даже не произносит. -
Звонила жена, - просто говорит он, и
улыбается при этом... Осень, осень).
Так вот, позвонила жена. Скандал начался
легко и уверенно.
- Можешь себе представить, - говорит
Гольдинский, - что я видел на экране
своего терминала.
"Он чавкает, - думаю я, - странно: ест
аккутратно и чавкает. За два года я не могу
привыкнуть к этому. Странно".
- Вместо ста акций я купил тысячу. Набрал
лишний ноль, понимаешь.
Вечером, дома, Гольдинский ужаснулся еще
одной своей ошибке - вместо ценных
бумаг солидной корпорации он приобрел акции
расположеной в техасской дыре
мелкой компании, которая производила скрепки,
точилки и календарики с
изображениями красоток, обнаженных до максимально
допустимых существующим
законом пределов.
Символ этой компании от IBM отличался лишь на
одну букву, и разгоряченный
Гольдинский перепутал.
На следуюший день на работу Гольдинский не
пошел. Биржа обычно открывается
в девять тридцать. Избавиться от техасской
компании надо как можно раньше.
Гольдинский сидел у своего компьютера и
смотрел на часы.
В девять двадцать пять позвонила жена.
Гольдинский сразу сказал, что ни сил, ни
желания, ни времени скандалить у него сегодня нет,
но жена что-то ответила...
В ресторане мы сидим всегда за одним и тем же
и столиком. Гольдинский берет
одно и то же - курицу с овощами. И вообще, тут
ничего не меняется. Развешенные по
стенам картины напоминают о постоянстве и
спокойствии - лебеди в пруду, рисовые
поля, лунная дорожка...
Недавно появился еще один сюжет - обнаженая
девушка обнимается с бледным и
тоже неодетым юношей. Детали картины, правда,
скрыты в ночи.
- Они в экстазе, - спокойно говорит
Гольдинский. - Но смотри, как умиротворены
их лица.
Любовь - это высшая мудрость, - он
поглаживает лысину, - хотя и довольно
низкое занятие.
Нас любят в этом китайском ресторане. Мы даем
щедрые чаевые.
- У этой музыки - ты чувствуешь - запах
мандаринов.
Мне не хочется ничего отвечать. И не надо -
Гольдинскому сейчас не нужен
собеседник - он сам будет перебрасывать мостик от
одной своей мысли к другой, пока
не окажется на качающемся мостике через немецкую
реку Рейн и не сорвется в
привычную пропасть.
С женой он познакомился на первом курсе.
Сказать, что к тому времени он не знал о
тайне отношений между мужчиной и
женщиной было бы неверно: во-первых, разве кто-
нибудь может похвастаться тем, что
полностью постиг эту тайну, а, во-вторых, были
ведь у Гольдинского какие-то
отличницы, по английскому и по литературе, и после
свиданий с ними - Гольдинский
описал это в своем романе - все тело героя горело,
будто после душа.
Для чистоплотного Гольдинского это высшая
степень похвалы - думаю, что
отношения зашли далеко.
Однако Гольдинский был отягощен
необоснованными иллюзиями, ненужным
джентльменством и невнятными желаниями.
Все многообразие духовной жизни сводится, как
выянилось, к монотонным с
эстетической точки зрения, способам получения
немыслимого наслаждения. По
крайней мере, так написал Гольдинский в своем
романе - возможно, по другому
поводу.
В тот день, когда Гольдинский в самый первый
раз позвал жену к себе домой, и
они лежали, обнявшись, голые и беззащитные - у
Того, Кто Устанавливает Правила,
видно, было много свободного времени, и он обратил
на них внимание.
Так или иначе, но Гольдинский попал под
обаяние жены как под трактор.
- Так вот, в девять двадцать пять позвонила
жена. Мы проругались с ней до
четверти одиннадцатого, - сказал Гольдинский.-
Знаешь, бывают такие моменты, когда
время летит незаметно.
- Потом я положил трубку. Ну, не положил, а
бросил... - Гольдинский улыбается.
- И сразу, как только смог, посмотрел на свои
акции.
Гольдинский рассказывает это уже не в первый
раз. Я знаю, что случилось:
техасскую компанию купил промышленный гигант,
которому как раз не хватало
скрепок. Или, скорее, календариков.
Акционеры (а их оказалось очень мало)
увеличили капитал в два с половиной
раза. Акции компании подскочили мгновенно.
Сообщение о промышленном гиганте пришло рано
утром. Если бы Гольдинский
продал свои акции до разговора с женой, а не
после, он бы не заработал в этот день сто
тысяч долларов - сумму, достаточную для первого
взноса на покупку дома.
Это получилось случайно, вопреки логике.
Правила какой игры должен был
нарушить Гольдинский, чтообы ему так повезло?
Причем повезло вдвойне. Слухи о промышленном
гиганте оказались ложными. В
тот же день цена акций опустилась на прежний
уровень, а потом еще ниже.
- Повезло, - говорит Гольдинский. - Как будто
я бежал в толпе марафонцев по
Бруклинскому мосту... Вдруг налетел ветер,
ураган... Подхватил меня и неренес на
другую сторону моста... А всех остальных сбросил в
воду. Впрочем, повезло ли?
Однажды ночью Гольдинского разбудил
беспрерывный стук в дверь. То-есть, не
разбудил - Гольдинский не спал, потому что ждал
телефонный звонок - но все же...
На пороге купленного из-за невероятного
стечения обстоятельств нового дома
стояла нервно шепчущая что-то на английском
совершенно голая женщина.
Рассказывая об этом, Гольдинский, впрочем,
употребил более нейтральное слово
"нагая".
И вообще, он сделал упор на английский язык
этой женщины. (Когда мы
приехали в эту страну, то делили людей не на
мужчин и женщин, а на своих и чужих -
американцев и русских... или на белых и черных -
как в шахматах.) Женщина
поблескивала на фоне луны.
Гольдинский впустил нагую гостью в гостиную.
Он тоже был неспокоен - в
это время его дочка (от жены, конечно) была в
воздухе. Дочка летела не от
Гольдинского и не к нему, но обещала позвонить как
только доберется. Первый в жизни
самостоятельный полет. Следующий будет к
Гольдинскому. Они так договорились, но
Гольдинский все же не был в этом уверен.
Женщина объяснила, что она живет в соседнем
доме и что сбежала от мужа,
который совершенно безосновательно извел ее
ревностью, а сейчас грозится убить и ее,
и вымышленного любовника.
Одежду она не попросила, наверное,
постеснялась. Гольдинский предложил ей
халат. Тут как раз ворвался муж - с ружьем,
естественно.
Женщина завизжала.
Совершенно некстати Гольдинский вспомнил
название пьесы Погодина "Человек
с ружьем"... а потом Ленина и, вообще, всю свою
жизнь - оловянных солдатиков,
октябрят, кошку Мурку, школу, институт, первый
поцелуй, первый скандал... всю жизнь
- так обычно бывает в конце, говорят знающие люди.
Муж нагой женщины был пьян и много говорил.
Его английский был в тот
момент непонятен Гольдинскому.
- Положите ружье, - сказал Гольдинский по-
русски. - Я сейчас все обьясню. Это
недоразумение.
Тогда его собеседник выстрелил.
Женщина опять завизжала.
- Подумать только, - говорит мне Гольдинский,
-на каких-нибудь пять.. ну, шесть
метров ближе и...
Он вздыхает и улыбается.
- Я бы имел возможность задавать какие угодно
вопросы Тому, Кто
Устанавливает Правила.. Насчет стрельбы в эндшпиле
тоже... Одна пуля попала в
телевизор.
- А другая? - спрашиваю я.
- Она не выпущена, - говорит Гольдинский, -
пока не выпущена, я имею в виду.
Соседка, восхищенная его мужеством, теперь
приходит к нему часто и готова на
все. Ее мужа посадили в тюрьму, где он вел себя
хорошо, и его выпустили. Дочка
Гольдинского позвонила сразу - ее первый полет
прошел нормально. Она совсем
выросла, дочка, подумать только. Когда-то
Гольдинский учил ее играть в шахматы, и
она проявляла к этому способности, только не
любила проигрывать - вдруг объявляла,
что они играют в поддавки.
Муж соседки снова дома, а она приходит к
Гольдинскому, говорит ему
по-английски невероятные слова и любуется, как он
ест. Гольдинский ждет второй
выстрел и новый звонoк.
- Жена спросила, мол, неужели нашлась
женщина, которая считает меня
мужественным...
Гольдинский улыбается не так, как всегда.
Мы встречаемся с ним каждую пятницу в
китайском ресторане, вот уже три года.
Опять осень. Звучит мягкая музыка. Гольдинский ест
курицу с овощами. Я
рассматриваю картины на стенах. Той, на которой
влюбленная пара - нигде нет, как
будто никогда и не было.
СУМАСШЕДШИЕ ЛЮДИ
По вечерам в Центральном парке насилуют всех
желающих. Потом о таких случаях
сообщают радио и телевидение, мэр сердито стучит
ладонью по микрофону, но выясняется,
что преступление совершено не на расовой почве, а
от избытка птиц на ветках и из-за
отчима насильника, который двадцать лет назад, в
ванной, дотрагивался до его, насильника,
невинного ещe тогда полового органа, омрачая таким
образом и без того несчастливое
начало его, насильника, жизни.
Не на расовой почве! И все радостно вздыхают.
К утру следов преступления - даже если его и
не было - уже нет. Дорожки парка
заполняют любительницы бега и солидные люди в
костюмах от Версаче.
Спортивная форма некоторых бегуний столь
хитроумна, что, соблюдая правила
приличия, всe же выставляет напоказ кое-какие
интересные подробности. Спешащие на
работу, стараясь не отстать, спешат ещe больше.
Где-то там, среди них, с чуть приоткрытым
ртом, двигаюсь и я. Меня можно отличить
по костюму - не от Версаче. Хотя очень, очень
хороший костюм. Зачем же тратить лишних
триста долларов - костюм такой же, как от Версаче.
Так что по костюму меня не отличить.
- Мистер, мистер, - кто-то зовeт меня.
Женщина, средних лет. Взгляд у неe хриплый и
прокуренный.
Я даю ей квотер. Вообще, в Центральном парке
много сумасшедших. Определить их
легко - утром в парке все сосредоточены и
молчаливый. Если кто-то разговаривает, то он,
скорей всего, сумасшедший.
- Мистер, мистер, - говорит женщина, - ты думашь, что уже
выполнил свой долг.
Я даю ей доллар. Она смотрит внимательно, с
улыбкой - так улыбается учительница
первого класса, проверяющая тетрадки, когда находит
забавные ошибки своих подопечных.
- Я не говорю по-испански. Я не понимаю, что
вы мне говорите.
- А я могу только по-испански.
Я развожу руки с фальшивым сожалением. Ничего,
для Центрального парка сойдeт.
Женщина вдруг начинает плакать, даже не
плакать, а рыдать - она садится на корточки,
прижимает голову к коленям, будто стараясь занять
как можно меньше места в этом парке.
- Я любила его, - говорит женщина,
успокаиваясь. - Это не было ошибкой. Любить
можно, хотя это больно. Он привeл большую белую
бабу и сказал, чтобы я уходила.
Я даю ещe доллар.
- Я сама виновата - слишком долго морочила ему
голову. Он хотел меня и добивался
два дня. Он привeл меня в кафе, а там пела Бритни
Спиэрс, если бросить в машину квотер.
Мы пошли в туалет, сюда, в парк, и нищая при входе
не хотела его пускать со мной в
женский, и он дал ей доллар, не пожалел.
Я ухожу от этой женщины, она не идeт за мной,
но говорит всe громче.
- Вначале я слишком долго морочила ему голову,
а потом он привeл большую белую
бабу. Мы плохо поняли друг друга.
Я иду быстро и уже не разбираю, что она
говорит. Кажется, про злой рок, который
помешал им. Нельзя слушать. И никакой жалости здесь
не требуется.
Два доллара двадцать пять центов - я сделал
всe, что мог. Молча, разговаривать не
надо.
- Все считали нас замечательной парой.
Человек кажется мне знакомым. Ну конечно -
каждый день я вижу его у входа в кафе
"Харли Дэвидсон", на углу шестой и пятьдесят
шестой. Он всегда там - сидит, дружелюбно
разговаривает с прохожими, поeт, держа в руках
стаканчик из-под кофе. Я даже решил, что
он хозяин кафе. А вот в парке я его раньше никогда
не видел.
- Мы были прекрасной парой.
У Харли Дэвидсона есть одна особенность - во
время беседы он делает приседания:
сгибает ноги, а руки вытягивает вперeд. Иногда одно
приседание, а иногда три подряд.
- Она уже собиралась бросить моe нью-йоркское
яблоко к подножию еe канадского
клeна... то есть, если я правильно себя понял, она
рвалась приехать сюда. Мне было так
легко с ней - как будто я летал на воздушом шарике.
Харли Дэвидсон поднимает голову, глядит на
покинутые листьями ветки и
спрашивает:
- Вы летаете во сне?
- Да, - говорю я. - Но сейчас довольно низко.
- Пейте меньше жидкостей вечером, - советует
он. - Мне было так легко... И вот
однажды она не подошла к телефону.
Он надолго замолкает.
Я могу идти, но зачем-то спрашиваю:
- И всe?
- Да, - отвечает он и приседает.
- Вы пробовали звонить на следующий день?
- Пробовал. Не подходит.
- Ничего не понимаю. Вы поругались с ней? Она
переехала на другую квартиру? Или
телефон сломался?
- Нет, нет и нет, - отвечает Харли Дэвидсон,
приседая при каждом моeм
предположении. - С ней всe в порядке. Ну, почти...
- Ага, всe-таки "почти". Расскажите.
Иногда он просит деньги, тряся стаканчиком из-
под кофе. Поэтому-то я и понял, что
он не хозяин кафе. Надо было и сейчас дать ему
квотер и идти дальше, на работу.
- Дело в том, - говорит Харли Дэвидсон, - что
она была в ванной. Ну, когда я звонил.
- Но вы же звонили часто.
- Да. И всегда она была в ванной. Просто
совпадение.
- Не понимаю.
- Чего же тут непонятного. Во время моего
звонка она принимала душ. Когда я набирал
еe номер - Харли Дэвидсон несколько раз повторил
этот номер, вместе с кодом Канады - то
в эти же секунды какая-то непреодолимая сила тянула
еe в ванную комнату, заставляла
включать краны холодной и горячей воды,
раздеваться...
Тут он приседает не один и не три раза, как
это принято в нашей беседе, а семь.
- Не понимаю. А в следующий раз, когда вы
звонили...
- То же самое. Холодная вода, горячая вода,
сброшенная одежда...
Приседания.
Почему говорят, что ветки на деревьях голые?
"Голый" - человеческое слово, чужое.
Птицы раскачиваются на голых ветках.
- Но ведь можно было... Ну, хотя бы оставить
сообщение на автоответчике.
- Я не умею им пользоваться, - говорит Харли
Давидсон. - Да и не в этом дело.
Непреодолимая сила - как еe преодолеть?
Мы молчим. Я молчу умело - у меня есть в этом
опыт.
- Женщина - может быть, вы ещe помните, я
рассказывал о ней минуту назад - она
почувствовала неладное, пыталась сопротивляться,
упиралась ногами, расставляла руки в
сторону, хваталась за дверную ручку, но...
таинственная, непреодолимая сила, знаете ли...
Женщина оказывалась в ванне вместе с оторванной
ручкой.
Я понимаю, что должен сделать что-то важное.
Я даю Харли Дэвидсону доллар.
Я захожу в кафе напротив парка, на углу
пятьдесят восьмой и восьмой. Чашечка кофе -
лучший способ борьбы с сумасшествием мира.
Я сажусь в угол, спиной к стене, и обращаю
внимание на молодую уборщицу в
чeрно-красной фирменной форме. Она протирает пол
мохнатой, как стайка тараканов,
шваброй. Она печальна и одухотворена, эта уборщица.
Я смотрю на неe, молчу и пью кофе.
Входит новый посетитель, и уборщица
замахивается на него своей шваброй,
возмущeнно призывая его идти другим проходом, где
сухо и где невозможно оставить следы
на свежевымытой поверхности пола.
Боже, еe же выгонят сейчас же, несмотря на
чистоту, которую она тут развела.
Я хочу сказать ей, обьяснить - может быть,
поймeт. Машет шваброй, значит наша.
Новый посетитель оказывается негром. У него
чeрный кожаный портфель, но вместо
костюма - джинсы и свитер. Странный тип.
Ещe одна опасность для неe. Приехала, небось,
три месяца назад из Вышнего Волочка,
растерялась. Надо еe предупредить.
Посетитель вдруг заговаривает с ней, показывая
большие белые зубы и чeрный
кожаный портфель; она останавливается, опирается на
привычную швабру, молчит и
поправляет форменную одежду.
Когда-то она мечтала в Вышнем Волочке о чистой
любви, а сейчас стоит,
склонившись, с грязной тряпкой около
подозрительного негра. У него в портфеле - вполне
возможно - никакие не бумаги, а что-то чугунное,
острое или на батарейках, опасное для неe,
особенно если она окажется в пустынном месте парка
по вероломному приглашению.
Что я могу сказать ей?
Кофе допит, пора уходить.
Нельзя разговаривать.
Я подхожу к ней и говорю, прикрывая себе
глаза: "Будь осторожна, девочка... Будь..."
Я иду к выходу, а она со шваброй за мной.
- Что вы, - говорит она, - это же мой хороший
знакомый, даже родственник.
- Но он же... это..
- Он брат моей гeрлфренд. Мы живeм с ней уже
почти год.
Я хочу спросить ещe что-то, но не получается.
- Да, у меня был муж, но какой-то вялый.
Особенно здесь. А Мэгги - сильная,
решительная, стройная. Мне, оказывается, всегда
нравились такие женщины.
Я стою, держась за дверную ручку. Всe, что я
думал - неправильно. Всегда
неправильно.
Она ласково гладит меня шваброй по ботинкам.
- Не расстраивайтесь. У меня мама, там, в
Вышнем Волочке, она и то поняла,
смирилась.
Я вижу деревья парка. Пора на работу. Почему
бы вечером не вернуться сюда, сменив
костюм на джинсы и свитер.
На деревьях, раскачиваемые ветром, несколько
птиц. Есть даже одна белая. Они резко,
невпопад, каркают. Ну и что? Некоторые предпочитают
ворон.
ТРАМВАЙ В НЬЮАРКЕ
Пять лет и десять тысяч километров - достаточное
расстояние, чтобы закрыть глаза и ни о
чем не думать под стук колес. Да и про пять лет
вспомнилось случайно, некстати. Просто стук
колес такой же, как тогда. И форма окошек такая же:
слева и справа - полуокружности, соединенные двумя
параллельными прямыми. И водитель тоже объявляет остановки
неразборчиво.
... Не оглядывайся. На последнем сиденье три
здоровенных негра. Кричат, толкаются,
плюются. Водитель их не останавливает. Он тоже черный,
но боится. Или увлечен - он читает
книгу. Толстую, без картинок. Ему интересно. К тому же
надо объявлять остановки, и посматривать
в окно, чтобы, по возможности, никого не задавить. Тем
более, за окном дождь, дождь, дождь, хоть
и жарко...
На последнем сиденье три здоровенных негра.
Кричат, хихикают... Женщины, лет по
двенадцати.
Закрыть глаза и ни о чем не думать под стук колес.
Не оглядывайся.
* * *
Никакой связи с предыдущим.
* * *
Никакой связи. А ведь она так хотела. И я хотел. И
телефон был отключен. И прочитанная
книга уже обсуждена. И трамвай за окнами мелодично
постукивал. И грузчики пункта приема
посуды тихо матерились, придавая пикантность. И времени
еще много было. Тогда казалось, что
еще много. И пресловутый муж заведомо был за городом. И
она тогда еще хотела. И я.
И она - жена второго секретаря. Двойная опасность.
И она тогда еще, кажется, хотела. И я
тогда еще.
Здесь таких женщин нет. И жары тогда не было.
Ветерок слегка раскачивал занавески и мягко
шелестел. И ноги у нее! И шея, и грудь, и нос, и уши -
да, это было. Но ноги!
И ушла. Не получилось.
Квартира, конечно, так себе, потому что не ее. И
не мужа. Хоть он заведомо за городом,
лучше перестраховаться, Чтобы спокойно. Второй
секретарь. Придает силы. Система
разваливалась. Важно внести свою лепту.
И - не получилось. Хоть она, вроде бы, согласна.
Надо было еще работать в этом
направлении. Довести до конца.
Еще считалось, что просто беседа. И, мол, дождь, и
ветер шелестит занавесками. От дождя и
спрятались. А хозяев нет дома, а ключ есть... Ну, не
смешно ли?
Конечно, надо было еще работать. Довести до конца.
Хоть в коммунальной квартире. Такая
ей даже не положена по статусу: жена второго секретаря.
Или его любовница. Все равно - не
положена по статусу. И по возрасту. Не девочка
двенадцатилетняя. Знала, зачем сюда пришли...
Или это была не она?
И не я?
Не оглядывайся.
Многое забывается. Забылись глупые надежды, глупые
мечты и общественный диагноз
болезни, которая сама по себе считалась признаком
выздоровления... Многое забывается, Очень
многое уже забыто. Еще чуть-чуть - и забудется все. Уже
скоро. Надо потерпеть. Пока еще
некоторые детали живут и мучают.
Таких ног больше никогда не видел ...
И ведь, возможно, хотела.
И я. Сейчас, во всяком случае, хочу.
Тогда?..
Не помню.
Это и называется ностальгией.
|